Был канун Рождества...
Сторож переселенческого барака, отставной солдат, с серою, как мыши ная шерсть, бородою, по имени Семен Дмитриевич, или попросту Митрич, подошел к жене и весело проговорил, попыхивая трубочкой:
– Ну, баба, какую я штуку надумал!
Аграфене было некогда; с засученными рукавами и расстегнутым воротом она хлопотала в кухне, готовясь к празднику.
Слышь, баба, – повторил Митрич. – Говорю, какую я штуку надумал.
– Чем штуки-то выдумывать, взял бы метелку да вон паутину бы снял! – ответила жена, указывая на углы. – Вишь, пауков развели. Пошел бы да смел!
Митрич, не переставая улыбаться, поглядел на потолок, куда указывала Аграфена, и весело сказал:
– Паутина не уйдет; смету... А ты, слышь-ка, баба, что я надумал-то!
– Ну?
– Вот те и ну! Ты слушай. Я говорю, праздник пришел… Все, мол, радуются, у всякого есть свое: у кого обновка к празднику, у кого пиры пойдут... У тебя, к примеру, комната будет чистая, у меня тоже свое удовольствие: водочки куплю себе да колбаски!.. У всякого свое удовольствие будет. Правильно?– Так что ж? – равнодушно сказала старуха.
– А то, – вздохнул снова Митрич, – что всем будет праздник, а вот, говорю, ребятишкам-то, выходит, и нет настоящего праздника... Поняла?.. Оно праздник-то есть, а удовольствия никакого... Гляжу я на них, да и думаю: эх, думаю, неправильно!..
– Тебя, видно, не переслушаешь! – махнула на него рукой Аграфена и принялась мыть скамейки.
Но Митрич не умолкал.
– Надумал я, баба, вот что, – говорил он, улыбаясь, – надо, баба, ребятишек потешить!.. Потому видал я много народу, и наших господ и немцев видал... И видал я, как они к празднику детей забавляют. Принесут, это, елку, уберут ее свечками да гостинцами, а ребятки-то ихние просто даже скачут от радости!.. Думаю себе, баба: лес у нас близко... срублю себе елочку, да такую потеху ребятишкам устрою, что весь век будут Митрича поминать! Вот, баба, какой умысел. А?
Митрич весело подмигнул и чмокнул губами.
– Каков я-то?
Аграфена молчала. Ей хотелось поскорее прибрать и вычистить комнату. Она торопилась, и Митрич со своим разговором ей только мешал.
– Нет, каков, баба, умысел. А?
– А ну те с твоим умыслом! – крикнула она на мужа. Видно, делать-то тебе нечего!
– Нет, баба! Есть что делать. А сказано, устрою – и устрою! Даром что си роты, а Митрича всю жизнь не забудут!
И, сунув в карман потухшую трубку, Митрич вышел на двор.
По двору, там и сям, были разбросаны деревянные домики, занесенные снегом и забитые досками; за домиками раскидывалось широкое снежное поле, а дальше – виднелись верхушки городской заставы... С ранней весны и до глубокой осени через город проходили переселенцы. Их бывало так много, и так они были бедны, что добрые люди выстроили им эти домики, которые сторожил Митрич. Домики бывали все переполнены, а переселенцы между тем все приходили и приходили. Деваться им было некуда, и вот они раскидывали в поле шалаши, куда и прятались с семьей и детьми в холод и непогоду. Иные жили здесь неделю, две, а иные больше месяца, дожидаясь очереди на пароходе. В половине лета здесь набиралось народа такое множество, что все поле было покрыто шалашами. Но к осени поле мало-помалу пустело, дома освобождались и тоже пустели, а к зиме не оставалось уже никого, кроме Митрича и Аграфены да еще нескольких детей, неизвестно чьих. <…>
У одних родители умерли, у других ушли, неизвестно куда, и вот таких детей набралось у Митрича восемь человек, один другого меньше. Куда их девать? Кто они? Откуда пришли? Никто этого не знал.
«Божьи дети!» – называл их Митрич.
Им отвели один из домов, самый маленький... Там они жили, и там затеял Митрич устроить им, ради праздника, елку, какую он видывал у богатых господ.
Русский писатель Николай Дмитриевич Телешов был одним из главных организаторов культурной жизни в дореволюционной Москве, в течение многих лет возглавлял кассу взаимопомощи литераторов и ученых, был членом суда чести при обществе печати и литературы, инициатором издания разных сборников. В Малаховке он отдал часть своего имения под школу и впервые в России организовал в 1908 г. сельскую гимназию для детей рабочих, железнодорожных служащих и крестьян.
Мы предлагаем вниманию наших читателей добрый и светлый рождественский рассказ
Н. Телешова. Текст публикуется с сохранением авторской орфографии и пунктуации.
Расфранченный народ толпою выходит из церкви, но Митрич стоит возле церковного ящика и глядит на старосту, не решаясь подойти. Наконец, староста запирает ящик и надевает шубу.
«Ай, да уйдет!» – встревожился Митрич, но подойти к нему было все таки боязно, а староста взял уже шапку.
Видя, что наступила решительная минута, Митрич шагнул вперед и, улыбаясь, поклонился.
– С праздником, Никита Назарыч! – проговорил он, загородив старосте дорогу. – Желаю быть здоровым, Никита Назарыч!
– Спасибо, спасибо, любезный, – ответил староста, которому уже давно надоели с поздравлениями.
– А я к вам, Никита Назарыч, с усерднейшей просьбой. Не откажите до брому делу.
– Что такое?
– Прикажите выдать горсточку огарков... самых махоньких... Потому, как сироты... ни отца, ни матери... А праздник великий… Я, стало быть, сторож переселенский... Восемь сироток осталось... Так вот, ради праздника, Ни кита Назарыч… Одолжите горсточку.
– На что тебе огарки?
– Удовольствие хочется сделать... Елку зажечь, вроде как у путных людей.
Староста поглядел на Митрича и молча покачал головой.
– Ты что, старик, из ума, что ли, выжил? – проговорил он с укором, про должая качать головой. – Ах, старина, старина! Свечи-то перед иконами го рели, а тебе их на глупости дать?
– Ведь огарочки, Никита Назарыч...
– Ступай, ступай! – махнул рукою староста. – И как тебе в голову такая дурь пришла, удивляюсь!
Митрич как подошел с улыбкой, так с улыбкой же и отошел; но только ему было очень обидно. Было еще и совестно перед церковным сторожем, таким же, как и он, старым солдатом, который теперь глядел на него с ус мешкой и, казалось, думал: «Что? Наткнулся, старый хрен!..» Желая доказать, что он не «на чай» просил и не для себя хлопотал, Митрич подошел к старику и сказал:
– Дом Божий… и дети Божьи… Какой же грех, коли я огарок возьму? Си ротам прошу, не себе… Пусть бы порадовались… ни отца, стало быть, ни матери... Прямо сказать: Божьи дети!
В коротких словах Митрич объяснил старику, зачем ему нужны огарки, и опять спросил:
– Какой же тут грех?
– А Никиту Назарыча слышал? – спросил в свою очередь солдат и весе лоподмигнул глазом.
А каких тебе огарков-то?
– Да все одно... хошь самых махоньких. Одолжили бы горсточку. Доброе дело сироткам сделаете. Ни отца, ни матери.
Через десять минут Митрич шел уже городом с полным карманом огарков, весело улыбаясь и торжествуя.
Ему нужно было зайти еще к Павлу Сергеевичу, переселенческому чи новнику, поздравить с праздником, где он рассчитывал отдохнуть и, если угостят, выпить стаканчик водки. Но чиновник был занят; не повидав Митрича, он велел сказать ему «спасибо» и выслал четвертак.
«Ну, теперь ладно! – весело думал Митрич. – Теперь пускай говорит ба ба, что хочет, а уж потеху я сделаю ребятишкам! Теперь, баба, шабаш!»
Был ясный морозный полдень.
С топором за поясом, в тулупе и шапке, надвинутой на самые брови, возвращался Митрич из леса, таща на плече елку. Утром он ходил в город, чтобы купить для детей конфет, а для себя – водки и колбасы, до которой был страстный охотник, но покупал ее редко и ел только по праздникам.
Не сказываясь жене, Митрич принес елку прямо в сарай и топором за острил конец; потом приладил ее, чтобы стояла, и когда все было готово, потащил ее к детям.
– Ну, публика, теперь смирно! – говорил он, устанавливая елку. – Вот маленько оттает, тогда помогайте!
Дети глядели и не понимали, что такое делает Митрич, а тот все прилаживал да приговаривал:
– Что? Тесно стало?.. Небось, думаешь, публика, что Митрич с ума сошел. А? Зачем, мол, тесноту делает?.. Ну, ну, публика, не сердись! Тесно не будет!..
Когда елка согрелась, в комнате запахло свежестью и смолой. Детские лица, всегда печальные и задумчивые, внезапно повеселели... Еще никто не понимал, что делает старик, но все уже предчувствовали удовольствие, и Митрич весело поглядывал на устремленные на него со всех сторон глаза.
Затем он принес огарки и начал привязывать их нитками.
– Ну-ка, ты, кавалер! – обращался он к мальчику, стоя на табуретке. Давай ка сюда свечку... Вот так! Ты мне подавай, а я буду привязывать.
И я! И я! – послышались голоса.
– Ну, и ты, – согласился Митрич. – Один держи свечки, другой нитки, третий давай одно, четвертый – другое... А ты, Марфуша, гляди на нас, и вы все глядите... Вот мы, значит, все и будем при деле. Правильно…
Кроме свечей, на елку повесили восемь конфет, зацепив за нижние сучки. Однако, поглядывая на них, Митрич покачал головой и вслух подумал:
– А ведь... жидко, публика?
Он молча постоял перед елкой, вздохнул и опять сказал:
– Жидко, братцы!
Но как ни увлекался Митрич своей затеей, однако повесить на елку, кроме восьми конфет, он ничего не мог.
– Гм! – рассуждал он, бродя по двору. – Что бы это придумать? Вдруг ему пришла такая мысль, что он даже остановился.
Как только стемнело, елку зажгли. Запахло топленым воском, смолою и зеленью. Всегда угрюмые и задумчивые, дети радостно закричали, глядя на огоньки. Глаза их оживились, личики зарумянились, и когда Митрич велел им плясать вокруг елки, они, схватившись за руки, заскакали и зашумели. Смех, крики и говор оживили в первый раз эту мрачную комнату, где из года в год слышались только жалобы да слезы, а Митрич улыбался и, подперев руками бока, глядел то на кусочки хлеба, висевшие на нитках, то на детей, то на кружки колбасы и, наконец, скомандовал:
– Публика! Подходи в очередь!
Снимая с елки по куску хлеба и колбасы, Митрич оделил всех детей, за тем снял бутылку и вместе с Аграфеной выпил по рюмке.
– Каков, баба, я-то? – спрашивал он, указывая на детей. – Погляди, ведь жуют сиротки-то!
Затем он взял гармонику и, позабыв свою старость, вместе с детьми пустился плясать, наигрывая и подпевая:
Хорошо, хорошо,
Хорошо-ста, хорошо!
Дети прыгали, визжали и кружились, и Митрич не отставал от них. Душа его переполнилась такою радостью, что он не помнил, бывал ли еще когданибудь в его жизни этакий праздник.
– Публика! – воскликнул он наконец. – Свечи догорают… Берите сами се бе по конфетке, да и спать пора!
Дети радостно закричали и бросились к елке, а Митрич, умилившись до слез, шепнул Аграфене:
– Хорошо, баба!.. Ей Богу, правильно!..