Масленица... Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны – вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми пере борами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, непохожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось – «масленица»? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике – на блине? – от которого пахло медом – и клеем пахло! – с золочены ми горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, – поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью... Чудесную эту «масленицу» устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч – и «масленицы» исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники, и люди как будто охладели. А тогда... все и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех, масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью... – перед постом?
Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки «в блина играют»: руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать – не выронить, весело бьются мордами.
Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровельщики, маляры, десятники, ездоки – в рубахах распояской, с на масленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, «черные» блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно – ляпп! Всем по череду: ляп... ляп... ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны. […]
В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы, – они из дерева и залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на пру дах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие «дилижаны» с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь-Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано – «с обеих концов по разу». Народ длинным хвостом у кассы. Масленица по гожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов – катается. […]
По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками, – «дилижаны», – на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие «дилижаны» с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: креп ко держись за поручни, крепче веди на скате, «на корыте».
– Не изувечили никого, Бог миловал? – спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.
– Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперь-то покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать... в шею даем!
И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили на совесть.
Сергей скатывает нас на «дилижане». Дух захватывает, и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет скрежещет льдом. Василь-Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь-Василичу говорит – «поручи надежному покатать!». Василь-Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: «надежней меня тут нету». Берет низкие саночки – «американки», обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня – скатиться.– Со мной не бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь верхом на саночки. […]
Масленица кончается: сегодня последний день, «прощеное воскресенье». Снег на дворе размаслился. Приносят «масленицу» из бань – в подарок. Такая радость! На большом круглом прянике стоят ледяные горы из золотой бумаги и бумажные вырезные елочки; в елках, стойком на колышках, – вылепленные из теста и выкрашенные сажей, медведики и волки, а над горами и елками – пышные розы на лучинках, синие, желтые, пунцовые... – всех цветов. И над всей этой «масленицей» подрагивают в блеске тонкие золотые паутинки канители. Банщики носят «масленицу» по всем «гостям», которых они мыли, и потом уж приносят к нам. Им подносят винца и угощают блинами в кухне.
И другие блины сегодня, называют – «убогие». Приходят нищие – старички, старушки. Кто им спечет блинков! Им дают по большому масленому блину – «на помин души». Они прячут блины за пазуху и идут по другим домам. […]
Звонят к вечерням. Заходит Горкин […]
– Ну, я к вечерне пошел, завтра «стояния» начнутся. Ну, давай друг у дружки прощенья просить, нонче прощеный день.
Он кланяется мне в ноги и говорит – «прости меня, милок, Христа ради». Я знаю, что надо делать, хоть и стыдно очень: падаю ему в ноги, говорю – «Бог простит, прости и меня, грешного», и мы стукаемся головами и смеемся. […]
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра – «Господи и Владыко живота моего...» – будет. Сегодня «прощеный день», и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у двор ника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в «темненькой», и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке и поклониться в ноги? Недавно я рас колол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет – «не прощаю!»?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
– Простите, Христа ради... для праздничка... – возит он языком и бухается опять. – Справили маслену... нагрешили... завтра в пять часов... как стеклышко... будь-п-койны-с!..
– Ступай, проспись. Бог простит!.. – говорит отец. – И нас прости, и ступай.
– И про... щаю!.. всех прощаю, как Господь... Исус Христос... велено прощать!.. – он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. – По-божьи... все должны прощать... И все деньги ваши... до копейки!.. вся выручка, записано у меня... до грошика... простите, Христа ради!..
Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться – прощеный день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно, как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.